Archive > июня 2012

9. Тема революции и гражданской войны в прозе 20-х годов (Зазубрин «Щепка», Бабель «Конармия», Фадеев «Разгром»)

*Открывается сейчас возможность посмотреть на те события с разных т. зр. Книги о гражданской войне: рассказы М. Шолохова, повести А. Малышкина, А. Серафимовича, роман Фадеева. Принадлежность к тому или иному лагерю определяла подход автора к событиям. Участники белого движения создали свои книги о России уже в эмиграции. В 20-е издавалась серия «Революция и гражданская война в описаниях белогвардейцев». Среди них «Очерки русской смуты» Деникина, «От двуглавого орла к красному знамени» Краснова. Мысли о судьбе России.

О России и революции писал Бунин («Окаянные дни»), Гиппиус «Петербургские дневники», Ремизов «Слово о погибели земли Русской». Саркастическая ирония перемежалась у них с чувством стыда и горечи. Преодолевать апокалиптические настроения помогали мысли о покаянии, вера в высшую справедливость.

В 1923 году В. Зазубрин написал повесть «Щепка». Ее герой Сру­бов — человек с твердыми убеждениями, сам себя считающий «ассе­низатором истории». Подзаголовок «Щепки» — «Повесть о Ней и о Ней». «Она» — героиня души. Революция. Она — мощный поток, несущий людей-щепки. «Пусть выжжена будет тайга, пусть вытоп­таны будут степи... Ведь только на цементе и на железе построится железное братство — союз всех людей».

Готовность Срубова на все ради идеи превращает его в палача. Эта готовность подчеркивается отношением к отцу. Не услышал сын его предупреждений: «Большевизм — это временное, болезненное явление, припадок бешенства, в который впало большинство русско­го народа». Перекликаются финалы «Двух миров» и «Щепки». Пер­вая завершалась пожаром в церкви, устроенным фанатиками рево­люционной идеи. События второй происходят в дни Светлой Пасхи. «Срубову кажется, что он плывет по кровавой реке. Только не на плоту он. Он оторвался и щепкой одинокой качается на волнах».

Ю. Либединский («Неделя», 1923), и А. Тарасов-Родионов («Шоколад», 1922) в повествование о беском­промиссной твердости приверженцев революционной идеи включа­ли мотив сомнения, бреда.

В ряде произведений начала 20-х годов героем была сама новая армия - революционная толпа, «множества», героически настроенные, устремленные к победе. То, что путь этот был кровавым сопряженным с гибелью тысяч людей,- отодвигалось на задний план

А. Малышкин был не рядовым участником боев в районе Крыма, а членом Штаба. Соответственно, знал о потерях с обеих сторон знал о массовом расстреле белых офицеров, которым обещали жизнь в случае сдачи оружия. Но «Падение Дайра» (1921) «не о том» Это книга романтическая, стилизованная под древние исторические повести. «И в черной ночи, впереди, видели - не глаза, а что-то еще другое - темный от века поднятый массив лютый и колючий, и за ним чудесный Даир - синие туманы долин, цветущие города, звездное море».

В «Конармии» И. Бабеля (1923—1925) сталкивались с реальнос­тью революционной мечты. Главный герой книги (К. Лютов) зани­мал, казалось бы, созерцательную позицию, но был наделен правом судить. Непреодоленное одиночество Лютова не мешает его искреннему желанию понять, если не оправдать, то попытаться объяснить непредсказуемые поступки конармейцев. Убийство воспринимается как наказание, идущее от всей России.

Для многих писателей, и принявших революцию, и её противников, магистральным был мотив неоправданности пролитых рек крови.

Б. Пильняк изображал человека, связанного с революцией идея­ми и поступками, своей и чужой кровью. В 1926 году в «Новом мире» была опубликована и сразу же запрещена «Повесть непогашенной луны». Олицетворяющий тоталитарную власть негорбящийся чело­век посылал на смерть командарма. Гаврилов, погибающий на опе­рационном столе, тоже нес вину за пролитую кровь людей. Ледяной свет луны освещал город.

А ночью выплывет луна. Ее не слопали собаки: Она была лишь не видна Из-за людской кровавой драки.

Эти стихи С. Есенина написаны в 1924 году. Луна фигурировала во многих произведениях техлет, без нее не обходилась ни одна на­учно-фантастическая книга. Непогашенная луна Б. Пильняка как бы давала дополнительный свет реальному миру — свет тревожный, на­стораживающий.

Историк и наблюдатель революции, Б. Пильняк не восторгался раз­махом разрушений, но давал почувствовать угрозу для всего живого, прежде всего для личности, от новой государственной машины

Жанровое разнообразие и стилевое своеобразие. Воспоминания и дневники, хроники и исповеди, романы и повести. Некоторые авторы стремились к максимальной объективности. Для других характерна повышенная субъективность, подчёркнутая образность, экспрессивность.*

Философски осмыслил суть событий в России начала века спустя годы Б. Пастернак в романе "Доктор Живаго". Герой романа оказался заложником истории, которая безжалостно вмешивается в его жизнь и разрушает ее. В судьбе Живаго - судьба русской интеллигенции в XX веке.

У Фадеева герои “обыкновенные”. Наиболее сильное впечатление в “Разгроме” производит глубокий анализ вызванных гражданской войной перемен в духовном мире рядового человека. Наглядно об этом говорит образ Морозки. Иван Морозка был шахтером во втором поколении. Дед его пахал землю, а отец добывал уголь. С двадцати лет Иван катал вагонетки, матерился, пил водку. Он не искал новых путей, шел старыми: купил сатиновую рубаху, хромовые сапоги, играл на гармошке, дрался, гулял, воровал ради озорства овощи. Сидел в тюрьме во время стачки, но никого из зачинщиков не выдал. Был на фронте в кавалерии, получил шесть ранений и две контузии. Он женат, но семьянин плохой, делает все необдуманно, и жизнь ему кажется простой и немудреной. Морозка не любил чистеньких людей, ему они казались ненастоящими. Он считал, что им нельзя верить. Сам он стремился к легкой однообразной работе, потому и не остался ординарцем у Левинсона. Товарищи порой зовут его “балдой”, “дураком”, “чертом потлатым”, но он не обижается, дело для него важнее всего. Морозка умеет размышлять: подумывает о том, что жизнь становится “хитрей” и надо самому выбирать дорогу. Нашкодив на бахчах, он трусливо удрал, но после раскаивается и сильно переживает. Гончаренко защитил Морозку на собрании, назвал его “боевым парнем” и поручился за него. Морозка поклялся, что кровь свою отдаст по жилке за каждого из шахтеров, что готов к любому наказанию. Его простили. Когда Морозке удается на переправе успокоить людей, он почувствовал себя ответственным человеком. Он смог организовать мужиков, и это ему было приятно. В отряде шахтеров Морозка был исправным солдатом и считался хорошим, нужным человеком. Он даже пытается бороться со страшным желанием запить, понимает, что есть красота внешняя, а есть подлинная, душевная. А задумавшись об этом, понял, что он обманут в прежней жизни. Гульба и работа, кровь и пот, а впереди не видно ничего хорошего, и ему показалось, что всю жизнь он старался выйти на прямую, ясную и правильную дорогу, но врага, который сидит в нем самом, не замечал. Такие люди, как Морозка, надежны, они могут самостоятельно принимать решения и способны к раскаянию. И хотя у них Слабая Воля, подлости они никогда не совершат. Они сумеют найти выход из любого, даже самого безвыходного положения. Только перед героической гибелью Морозка понял, что Мечик — гад, трусливый гад, предатель, думающий только о себе, и воспоминание о близких, дорогих людях, которые ехали позади него, заставило его пойти на самопожертвование. В произведениях о гражданской войне важна мысль, что побеждает часто не тот, кто совестливее, мягче, отзывчивей, а тот, кто фанатичнее, кто бесчувственней к страданиям, кто более подвержен собственной доктрине. В этих произведениях поднимается тема гуманизма, которая неразрывно связана с чувством гражданского долга. Командир Левинсон забрал единственную свинью у бедняка-корейца, применяя оружие, заставил рыжего парня лесть в воду за рыбой, дал добро на вынужденную смерть Фролова. Все это ради спасения общего дела. Люди подавляли личные интересы, подчиняя их долгу. Этот долг калечил многих, делая их орудием в руках партии. В итоге люди черствели, переходили грань дозволенного. “Отбор человеческого материала” ведет и сама война. Чаще погибают в боях лучшие — Метелица, Бакланов, Морозка, сумевший осознать значимость коллектива и подавить свои эгоистические устремления, а остаются такие, как Чиж, Пика и предатель Мечик.

10. Возникновение жанра антиутопии Е. Замятин (рассказы, повесть, роман)

*В антиутопиях жизнь общества показывается изнутри. Утопия опровергается не логическими рассуждениями, а доведением до аб­сурда самих утопических идей.

В 1931 году Н. Бердяев писал: «Утопии гораздо более осуществи­мы, чем это до сих пор думали». Реализованными в XX веке оказа­лись не только смелые технические предвидения, но и социальные идеи, например, уничтожение целых классов. На исходе столетия имеет смысл прислушаться и присмотреться к предостережениям, воплощенным в антиутопиях,— сатира в них направлена и на утопи­ческие прожекты, и на идею утопизма, и на определенный социум.

Один из энтузиастов революции в период ее ожидания, инженер-профессионал высокого класса и талантливый художник Е. Замятин считается родоначальником жанра антиутопии в русской литературе XX века. Его творчество жанрово разнообразно (романы, повести, рассказы, сказки, пьесы). Исследователи отмечают его привержен­ность к «сказу», лиризм, безжалостную правдивость сатирика. Одно из самых значительных произведений Замятина — антиутопический роман «Мы» (1924) — можно рассматривать в контексте его собствен­ного творчества, в соотношении с русскими и западными произве­дениями данного жанра. С романом «Мы» перекликаются в отдель­ных мотивах повесть «Уездное» (1912), его сказки про Фиту и особенно книга, созданная на материале английской жизни, «Ост­ровитяне» (1918). В русской ли глухой провинции, в цивилизован­ном ли Лондоне — писатель всюду вглядывался в человека, стремил­ся понять уровень его духовной свободы, его отношение к счастью.

Роман «Мы» полемически направлен против пролеткультовской поэтизации машин, увлечения идеей равенства. Писатель акценти­ровал внимание на одинаковости — в жилищах, в одежде, в мыслях,— обезличивании внутреннем и внешнем. Пугала не только запрограм­мированность поступков и даже желаний, но отсутствие возможнос­ти иного, своего отношения, взгляда.

Знакомство читателя с героем происходит, когда он, как ему ка­жется, стал убежденным патриотом Единого Государства. Повество­вание начинается с первой записи, которую Д-503 — не совсем рядо­вой представитель общества, а Строитель Интеграла, космического корабля,— решил осуществить, но не для потомков, а для предков. Им еще предстоит проделать путь в будущее, уже достигнутое сограж­данами Д-503. За автором записок мы видим автора романа — его эксперимент по проверке истинности идей, в которых герой не со­мневается. Инженерная мысль Д-503 проявляется в стиле записок, инженерный подход писателя — в характере эксперимента. Нет из­вечного столкновения долга и чувства. Проверяется способность ге­роя на чувство и истинность содержания понятия долга.

Смысл достижений нового государства, вынесенного в будущее на тысячу лет, в полном подавлении личных чувств — они стали лиш­ними. «Радостно маршируют — четыре в ряд по симметричным ули­цам, по пятьдесят раз, в такт метроному, пережевывают каждый ку­сок нефтяной пищи, свято верят, что в будущем им удастся под корень извести зависть: ведь даже носы станут одинаковыми...» Состояние свободы представляется характерным для зверей, обезьян, стада. Состояние счастья поддерживается полным слиянием с коллектив­ным «мы», убежденностью во власти над собой Единого Государства, единой государственной науки, которые «ошибаться не могут».

Искренне рассказывает герой о своем сопротивлении «вдруг на­хлынувшим эмоциям», о раздражении против J, нарушающей его душевный покой. На помощь призывается математика — «единствен­ный прочный и незыблемый остров во всей моей свихнувшейся жиз­ни». Особенно тяжелым представляется герою ощущение своей «от­дельности» — «живу отдельно от всех... и за этой стеной — мой мир...» Чувствовать себя для Д-503 становится равносильным физической боли — как «чувствует себя засоренный глаз, нарывающий палец, больной зуб». А потому «личное сознание — это только болезнь». В ходе авторского эксперимента личное чувство героя пропускается

Через личное сознание. Полный дискомфорт заставляет Д-503 при­звать на помощь математику, логику, дабы как-то спастись от самого себя. Но... «Логика шипит на горячих подшипниках и расплывается в воздухе неуловимым белым паром». Женское начало — таинствен­ная J, нежная О — наталкивается постоянно на активное противо­действие «технических формулировок», «болезненную компрессию», связанную с ощущением «жалости». Но «абсурдна» компрессия, «аб­сурдны, противоестественны, болезненны все любви», «жалости» и все прочее, вызывающее такую компрессию».

Продолжение авторского эксперимента над интеллектом и душой героя подводит самого Д-503 к осознанию края, за которым «нет уже спасения». Обращаем внимание на конец фразы, в которой звучит признание, что он «не хочет спасения».

Несколько кругов испытаний проходит герой — через сомнение, отчаяние, самоосуждение, растерянность, почти готовность к бунту. Но все завершается избавлением от душевной боли — Великой опе­рацией. И вновь торжествует мысль об уже достигнутом счастье, осу­ществленном рае, совершенной последней революции. Вместо бури чувств — отсутствие желаний, возможность спокойной констатации изменений когда-то дорогого лица женщины, которую видит он че­рез стекло колпака во время пытки.

Эксперимент завершен явным поражением героя. Его последние слова: «Разум должен победить» — свидетельствуют о возвращении Д-503 в начальное состояние, в котором он предстал перед читате­лем до своей «болезни». Еще не было поколеблено «прекрасное иго разума». Лишь после удаления души («фантазии») смогли вернуться холодный разум и убеждение в достигнутом счастье. Замятин как бы еще раз «проигрывает», проверяет в новых обстоятельствах мысли Великого Инквизитора (не сто лет назад, как у Достоевского, а на тысячу лет вперед): «У нас все будут счастливы и не будут более ни бунтовать, ни истреблять друг друга, как в свободе твоей, повсемест­но. О, мы убедили их, что они тогда только и станут свободными, когда откажутся от свободы своей».

Лозунги Великих революций — французской и русской — «сво­бода, равенство и братство». Е. Замятин был в числе писателей, ис­следующих путь осуществления этих лозунгов, их воплощение в по­литике и отражение в мировосприятии людей, поверивших в их святость. Он показал, как фабрикуется рабская психология. Своим романом он задавал читателю самый «последний», самый «страш­ный» вопрос: «А что дальше?»*

11. Историческая проза 20-х годов (повести О. Форш, А. Чапыгина, Ю. Тынянова). Сюжеты, герои, авторская задача

Обращение к истории характерно для литературы всего двадцатого столетия, богатого общественными потрясениями. Настоящее соотносится с прошлым, проецируется на него, что помогает разобраться в явлениях современной жизни.

Безусловный взлет интереса к истории отмечался в первые после­революционные годы. Новая жизнь строилась на отрицании, разру­шении старой. Гибель «страшного мира» становилась главной пру­жиной развития конфликтов. Среди первых художественных отражений вчерашних со­бытий революционной эпохи, воспринимаемых как история почти без временной дистанции,— «Падение Дайра» А. Малышкина и «Дон­ские рассказы» М. Шолохова, рассказы и повести А. Неверова и «Же­лезный поток» А. Серафимовича. Насилие и ненависть в них рассма­тривались как прямое порождение векового угнетения народа. Из истории России извлекалось все, что было связано с освободитель­ной борьбой. Народ как стихия выступал в роли коллективного ге­роя. Личность растворялась в массе до полной потери индивидуаль­ности. Осознание себя отрицало всех, кто «не народ», они зачислялись в разряд угнетателей. Личность, даже стоящая в центре,— Пугачев, Разин — сильна именно своей способностью представительствовать. Если Разин у Чапыгина («Разин Степан») еще как-то выделялся, то Болотников в повести Г. Шторма снижен и обытовлен. Замечатель­ным художником массовых сцен оказался А. Веселый, изобразивший в «России, кровью умытой» бурлящее море народной жизни.

Другая тенденция в исторической прозе проявилась во внима­нии к индивидуальному сознанию. Наиболее интересны в этом пла­не художественные поиски О. Форш и Ю. Тынянова. Общее для книг этих авторов, созданных в 20-е годы, в связи главных героев с рево­люционным движением. В романе «Одеты камнем» (1925) в центре два персонажа. Михаил Бейдеман отдал жизнь за идею, сознательно пожертвовав собой ради борьбы. Трагизм его гибели в каземате пре­одолевался силой убежденности, ощущением нравственной победы над мучителями. Второй герой ценой предательства избежал участи Бейдемана, дожил до осуществления их общего идеала юности. Но дожил дряхлым стариком, потерявшим имя, личность и интерес к окружающему. Он непричастен к новой жизни,— в этом авторский приговор герою.

В первом историческом романе Ю. Тынянова «Кюхля» (1925) в центре тоже герой, имеющий отношение к революционному дви­жению. Основу романа составляет не биография Кюхельбекера и не история декабризма, а борьба человека за свой идеал с существую­щим миропорядком.

В последующих произведениях О. Форш и Ю. Тынянов пошли разными путями. В «Современниках» (1925) и особенно в «Радище­ве» (1932) у О. Форш индивидуальная правда, идея нравственного самосовершенствования не совмещаются с идеалом общественного служения. Радищева потеснил Пугачев,— «герой-интеллигент,— как пишет И. Волович,— не мог быть конкурентоспособным герою — носителю идеи классовой борьбы». Тынянов, заостряя конфликт лич­ности с обществом, показывал бессилие героя (Грибоедов в «Смерти Вазир-Мухтара»), отсутствие у него выбора. К такому решению про­блемы личности близок и М. Булгаков.

12. Исторический роман 30-х годов и его связь с государственной идеологией (А. Толстой «Петр I», произведения Яна о Чингис Хане, Батые)

Наибольшим авторитетом среди создателей исторических рома­нов долгие годы пользовался Алексей Толстой. «Петр I» считался об­разцовым произведением в этом жанре. Начало работы над романом совпало с началом первой пятилетки. Перекличка эпох ощущалась автором в буйстве сил, взрыве человеческой энергии и воли. Яркий изобразительный талант, умение воссоздать образы далекого прошло­го, сделать по-настоящему живой речь персонажей обеспечили успех особенно первому тому (1929—1930). Характер Петра дан в раз­витии, вымысел органически сочетался с документальным материалом. Вместе с тем на концепции романа явно отразилась официаль­ная идеология 30-х годов. В образе Петра утверждалась сильная го­сударственная власть, оправдывалась любая жестокость, совершен­ная во имя высокой цели. Если в рассказе «День Петра» (1918), в пьесе «На дыбе» (1929) царь был представлен обреченным одиночкой, то в романе акцентировалась его «страшная воля». В первых версиях ро­мана она вела в тупик, в последней — создавала непреходящую «сла­ву и богатство отечества».

Подобные метаморфозы произошли и с «Хождением по мукам» (1918—1941) — произведением о более близкой истории. Первая часть была создана в эмиграции. После возвращения на родину А. Толстой ее переписал. В итоге не только Телегин оказывался в Красной Ар­мии, но и Рощин. А в 1937 году появилась повесть Толстого «Хлеб», где Сталин выступал в роли замечательного полководца граждан­ской войны.

В 40-е годы обращение писателей к прошлому было ориентиро­вано на задачу патриотического воспитания. Идея защиты отечества стала звучать в литературе еще до войны. Так, в конце 30-х годов на­чалась публикация романов В. Яна о татарском нашествии. Они вос­принимались как предупреждение о «новом Чингизхане». Автор по­лучил признание у читателей за занимательность, открытие нового материала, у литературных руководителей за изображение прошлого «с позиций марксистско-ленинского понимания истории». К сожа­лению, эти позиции признавались единственно возможными, и лю­бая неожиданность в осмыслении прошлого и настоящего каралась политическими обвинениями.

13. Этапы развития сатиры в русской литературе 20 века (А. Аверченко, М. Зощенко, Ильф и Петров, Искандер, Шукшин)

Сатира — по­казатель силы сопротивления искусства, свидетельство находчивос­ти и изобретательности писателей во имя сохранения независимости взглядов.

Сатира в отечественной литературе XX века пережила годы бур­ного расцвета и, по выражению одного из критиков, «ледниковый период». Первый взлет ее — прежде всего журналистики — произо­шел в начале века после издания в ноябре 1905 года «Временного положения о русской печати и свободе слова». Отменялась любая предварительная цензура. Разрешалось открывать собственные га­зеты и журналы. В 1905—1907 годах в стране выходило более трехсот сатирических и юмористических изданий. «Бич», «Плеть», «Скорпи­он», «Пулемет», «Жупел», «Пощечина» — в названиях отражалось активное желание обличать, клеймить, жалить. Многие, если не боль­шинство этих изданий, оказались недолговечными и не оставили никакого следа в истории литературы. Однако среди журналов-одно­дневок существовал блестящий образец сатирического издания—жур­нал «Сатирикон», собравший под своей крышей многих талантливых авторов: А. Аверченко, Н. Тэффи, Сашу Черного, А. Бухова и др.

Выдержали проверку временем — долгим забвением, обвинени­ями в беспринципности и безыдейности — сатирические фельетоны В. Дорошевича. Пробовали себя в сатирических жанрах М. Горький и А. Блок, А. Куприн и Ф. Сологуб. «Не слушайте нашего смеха, слу­шайте ту боль, которая за ним»,— говорил А. Блок. «Смейтесь, что­бы не плакать»,— советовал В. Дорошевич. Юмором от отчаяния, «смехом на кладбище» назвал сатиру этих лет В. Воинов.

Следующий этап в истории литературы, когда сатирические жан­ры бурно развивались,— 20-е годы. Несмотря на рапповскую крити­ку, преследование всего «непролетарского», в это десятилетие созданы замечательные сатирические произведения М. Зощенко и А. Пла­тоновым, П. Романовым и Е. Зозулей, И. Ильфом и Е. Петровым, М. Булгаковым и Ю. Олешей. Не все их книги увидели свет при жиз­ни авторов, многие подверглись уничтожающей критике, но правда их восторжествовала.

На Западе в 20-е годы издавались А. Аверченко, Саша Черный, Н. Тэффи, после неожиданного отзыва Ленина А. Аверченко стали печатать и в Советской России.

В 30-е годы сатира в отечественной литературе идет на спад. Пос­ледним «прорывом» можно считать публикацию «Золотого теленка» в 1933 году (журнальный вариант — 1931). «Смешно думать о насто­ящей сатире,— замечал Зощенко.— Привычные темы, которыми полна моя записная книжка, увы, сейчас не актуальны,— там ничего нет о силосах и об отсутствии тары...»

Когда уже после войны, в 1946 году, клеймили М. Зощенко, то и покойным И. Ильфу и Е. Петрову «припечатали» задним числом за «путешествие плутов по стране дураков». И не просто в рецензии помянули недобрым словом, но из библиотек изымали их книгу, со­чтя «грубой ошибкой» ее публикацию.

Робкие попытки возродить сатирические жанры относятся уже к концу 60-х — началу 70-х годов. В работе, посвященной «миру са­тирического произведения», С. Голубков утверждает, что наиболее ха­рактерные сатирические книги, как правило, появляются в «откро­венно застойные, неподвижные периоды отечественной истории». Однако эта связь относительна, ибо созданные произведения в луч­шем случае допускались в печать в «приглаженном», усеченном виде, а истолковывались без учета авторского замысла. Примером может быть творчество Ф. Искандера, из произведений которого изымались целые главы («Пиры Валтасара» в «Сандро из Чегема»), а политичес­кая притча «Кролики и удавы» задержалась с выходом более чем на полтора десятилетия. И вместе с тем в 70-е годы появляются сатири­ческая пьеса В. Шукшина «Энергичные люди» и его сатирическая сказка «До третьих петухов».

Сатирическая проза последнего десятилетия не отличается раз­нообразием. Ведущим ее жанром остается короткий рассказ. Наибо­лее успешно в этом жанре выступают те, кто начинал в самые небла­гоприятные для сатиры годы,— М. Жванецкий, С. Альтов, из более молодых — В. Пелевин.

Определяя отличительные признаки сатиры как литературного жанра, А. Вулис характеризовал позицию автора: «Сатирик ненавидит, а не просто видит; пересматривает, а не просто смотрит». Сати­рик делает ставку на смех, а не на риторику судебных приговоров. Обнаружить комизм персонажа — это и есть для сатирического ро­мана «наказать», «покарать». Сатира ломает картину монолитного единогласия, становится выразителем несанкционированных точек зрения.

М. Зощенко (1884—1958) — один из тех писателей, кто пришел в литературу, имея богатый жизненный опыт, который определялся не столько специальным образованием (незаконченное юридичес­кое), сколько практикой: от работника погранохраны до инструкто­ра по кролиководству и куроводству, от агента уголовного розыска до бухгалтера, от плотника до актера. Сатирик показывал российского обывателя изнутри. Он загово­рил его голосом, посмотрел вокруг его глазами. Здесь-то и обнару­жилась пустота души и безмерные претензии и амбиции, полное бес­культурье и невероятное самомнение «гегемона», снисходящего до культуры — книг, театра. Очевидна задача художника: не издеваться над обывателем, глядя на него сверху вниз, а дать ему возможность посмотреть на себя со стороны.

Исследуя поэтику М. Зощенко, М. Чудакова отмечала безразли­чие рассказчика к языку, выбор им слов, поражающе не соответству­ющих предмету («а она, жаба, отвечает тихими устами...»). М. Зощен­ко интересует не меткое слово, выхваченное из глубины народной речи, а испорченное слово, употребленное не по назначению, не к месту. Интерес к воплощенному в слове «новому сознанию» сбли­жает художественные поиски М. Зощенко и А. Платонова при всей разнице их талантов. Анализ М. Чудаковой помогает понять, как об­наруживается в рассказах Зощенко несоответствие между позицией автора и ущербным словом повествователя. По утверждению иссле­довательницы, М. Зощенко в произведениях 20-х — первой половины 30-х годов ни разу не заговорил «своим голосом». В 30-е годы он обратился к прямому авторскому слову, но оно опять не соответство­вало истинной позиции писателя. Сатирик объяснял, что примитив­ная мысль, выражаясь в примитивной форме, обнажает ее элемен­тарность: «Но только у нас именно то хорошо, что есть полная уверенность, что с течением времени этого у нас не будет. И с чего бы ему быть, раз на то никаких причин не останется». Иллюзия исполь­зования диалекта создается не диалектизмами, но идиотизацией речи. Зощенковский «сказ» Ю. Тынянов определил как попытку ввести в литературу читателя. Сегодняшний читатель не только продолжает смеяться, читая Зощенко, но имеет возможность оценить, насколь­ко далеко он ушел от героев этих произведений.

И. Ильф (1897-1937) и Е. Петров (1902-1942) выросли на одес­ской почве, прошли через газетную поденщину. Встретясь в «Гудке», дальше двигались вместе. Каждому было отмерено всего по сорок лет жизни. Те, кто заставлял (и заставляет) смеяться самых солидных и респектабельных читателей, непробиваемо серьезных и не облада­ющих чувством юмора, внешне были суровыми и часто грустными. По мере «расцвета» советского государства у них иллюзий остава­лось все меньше. «Умрем под музыку Дунаевского и стихи Лебедева-Кумача»,— заметил И. Ильф в записной книжке. Их фельетоны, юмо­ристические повести и романы поражали остроумием, умением «раздеть» и обывателя, и интеллигента, и высокопоставленного чи­новника. Фельетонистов в 20-е годы было много. В жанре авантюр­ной повести пробовали силы П. Романов, Я. Окунев. И. Ильф и Е. Петров создали два блестящих романа, получивших высокую оценку и в Европе, и в Америке. На суперобложке американского издания значилось: «Книга, которая слишком смешна, чтобы быть опубликованной в России».

Великий комбинатор Остап Бендер великолепно справился с ро­лью главного героя. О нем больше всего спорили критики, разобла­чая стремление Остапа к обогащению, отсутствие у него идеалов. В «Литературной газете» говорилось: «Если бы Ильф и Петров поло­жили в основу своего романа понимание Бендера как классового враг га... они глубже бы взрыхлили почву нашей действительности». Но обаяние Остапа трудно было преодолеть даже суровым критикам. Может быть, именно потому, что он был талантлив и находчив, ари­стократичен и нежаден.

«Золотой теленок» предварялся диалогом авторов с неким стро­гим господином:

«— Да, смеяться нельзя! И улыбаться нельзя! Когда я вижу эту новую жизнь, эти сдвиги, мне не хочется улыбаться, мне хочется мо­литься!

— Но ведь мы не просто смеемся,— возражали мы.— Наша цель — сатира именно на тех людей, которые не понимают реконструктив­ного периода».

Готовность «молиться» и признание «успехов реконструктивно­го периода» призваны были обосновать лояльность авторов. Но слиш­ком двусмысленно звучали уверения и прозрачны были намеки.

Жизнь провинции, увиденная глазами Бендера в романе, писатели дополнили историями из жизни Колоколамска, многочисленными при­мерами в фельетонах. Высмеивались даже не подлежащие насмешкам вещи вроде пролетарского происхождения, главного, а порой и един­ственного козыря нового героя. В «Пролетарии чистых кровей» это про­исхождение продается за рюмку водки и суп-пейзан. Когда спохватив­шийся герой пытается вернуть свою драгоценность, выясняется, что ее рыночная цена выросла и обмен возможен лишь на партийный билет.

И. Ильф и Е. Петров, как М. Булгаков в «Собачьем сердце», Е. Зо­зуля в «Мастерской человеков», бьют тревогу по поводу того, как бес­культурье торжествует и оправдывается нехваткой времени, как на­глость выдается за достоинство. Булгаковского Шарикова пришлось срочно «расчеловечить» и возвратить в собачий образ. Зло и беспо­щадно посмеялся Е. Зозуля над экспериментами по выполнению за­казов на искусственное создание людей. И. Ильф язвил по поводу «раскрепощения», данного революцией: «До революции он был ге­неральской задницей. Революция раскрепостила его, и он начал са­мостоятельное существование». В этих горьких насмешках — не зубоскальство сторонних наблю­дателей, а искренняя боль людей, не умеющих называть черное бе­лым, разруху изобилием, душевную пустоту ростом культуры. Писа­тели не могли закрыть глаза и видеть то, что «положено», как это делали литературоведы, рассуждающие о причинах отказа от сати­рического изображения жизни: «В связи с исчезновением последне­го антагонистического класса (кулака) среди простых людей упро­чилось чувство хозяина жизни... пышным цветом расцвела лирическая комедия» (Л. Ершов, 1977).

Значительный перерыв в развитии сатиры кончился в 60— 70-х годах как бы естественным продолжением художественных по­исков писателей 20-х — начала 30-х годов.

Талант В. Шукшина (1929—1974) проявился и в сочетании с ак­терской, режиссерской и писательской деятельностью, и в обраще­нии к самым разным литературным жанрам (рассказы, пьесы, ро­ман, сказки, статьи). Мягкий юмор ранних его рассказов сменяется едкой иронией. Над чем смеялся В. Шукшин? Прежде всего над по­корностью, душевной леностью, тупой претенциозностью. Ему про­тивен распоясавшийся обыватель. В. Шукшин явно идет от фольк­лорной традиции, от скоморошества, разыгрывания. С фольклором связан и образ дурака, который вовсе не дурак, и даже не прикиды­вается таковым, а рядом появляется тоже фольклорный по проис­хождению тип гада. Г. Белая в своей работе о В. Шукшине возражает критику Л. Аннинскому, увидевшему в позиции писателя стремле­ние к примирению противоречий. Если и дальше пользоваться фоль­клорным значением образов, то гад для писателя остается гадом и никаких симпатий и даже сожаления не вызывает. Сатира В. Шук­шина не проповедует терпимость, а звучит как тревожный крик, при­зывающий к нравственной активности.

Ф. Искандер (род. в 1929) к созданию сатирических произведе­ний обратился в те же годы, что и В. Шукшин. В его творчестве ли­рика тоже сосуществует с сатирой и источником юмора является фольклор, только не русский, а абхазский.

Ф. Искандера заметили и оценили после публикации в 1966 году «Созвездия Козлотура». Глазами молодого, как будто наивного жур­налиста увидена и описана кампания по разведению и пропаганде животных, полученных от скрещения обыкновенной козы с диким туром. Подчеркнутая неопытность журналиста усиливает иронию при подробном изложении всех этапов внедрения Необычного экспери­мента — от почина и первых откликов читателей до массовых пере именований в честь новой породы, парадных отчетов и международ­ного резонанса.

Свое обращение к сатире Ф. Искандер воспринимал как резуль­тат оскорбления любви «к людям ли, к родине, может быть, к чело­вечеству в целом». Он никогда не стремился к роли юмориста-раз­влекателя. В рассказе «Начало» он дал образную характеристику юмора: «Надо дойти до крайнего пессимизма, заглянуть в мрачную бездну, убедиться, что и там никого нет, и потихоньку возвращаться обратно. След, оставленный этим обратным путешествием, и будет настоящим юмором».

Именно мир животных в значительной степени помог писателю воплотить в художественной форме свою позицию. Политическая сказка-притча «Кролики и удавы» раскрывает многоступенчатую иерархическую подчиненность в обществе, где личная независимость подавляется на всех уровнях. Удавы, пожирающие кроликов, и кро­лики, казалось бы для того и созданные, чтобы ими питались,— это лишь одна из сюжетных линий сказки. Не менее значимо изображе­ние самого кроличьего мира, в котором из общей массы выделяются Задумавшийся кролик, Допущенные к Столу, Стремящиеся стать Допущенными. Современному читателю, пожалуй, не так уж важно выяснение конкретных прототипов. Не требуется особых усилий, чтобы в Великом Питоне, который одновременно и Отец родной, узнать бывшего диктатора страны или в изображении Первого По­эта, создателя «Вариаций на тему Бури», угадать намеки на М. Горь­кого. Сам характер изображения персонажей и обстоятельств (казни за малейшее неподчинение, готовность отказаться от свободы за те или иные блага) обращен не столько в прошлое, сколько в настоящее (сказка создавалась в 70-е годы) и, очевидно, в будущее, поскольку и на сегодняшний день злободневность многих ситуаций очевидна.

Юмористические эпизоды и интонации в книгах Искандера («Колчерукий», 1967; «Сандро из Чегема», 1973,1988 и др.), с одной стороны, позволяют читателю расслабиться, в смехе преодолеть чув­ство угнетенности, подавленности. Даже сцена на кладбище в «Кол-черуком» сопряжена с розыгрышем. С другой стороны, писатель под­талкивает читателя к ощущению того, что изображенное может напрямую относиться к нему. С грустной иронией говорил Искандер в интервью 1994 года («Столица», № 5) о вредной привычке сограж­дан снимать с себя ответственность за то, как сегодня складывается жизнь в стране: «Наша история приучила нас думать, что при ином строе или ином правительстве жизнь будет легче».

14. Автобиографическая проза, ее особенности (И. Бунин, В. Набоков, В. Астафьев)

Русская автобиографическая проза XX века связа­на с традициями отечественной литературы прошлого, в первую оче­редь с художественным опытом Л. Толстого и С. Аксакова. Как бы ни был близок автор к своему герою, но, по наблюдениям Н. Руба-кина, «описывая самого себя, свою жизнь, поступки, мысли, пере­живания, он на деле описывает уже чужого человека». Л. Гинзбург тоже акцентировала внимание на нетождественности автора и героя даже в самых автобиографических романах, поскольку «герой вос­принимается как принадлежащий другой, художественно отражен­ной действительности».

К изображению детства писатели подходят с разными творчес­кими задачами. В одних произведениях главным оказывается сам феномен детства, детского мировосприятия; в других детство рас­сматривалось как самое счастливое время; в третьих — как старто­вый жизненный этап.

В первые десятилетия XX века можно выделить две тенденции в изображении детства. Одна нашла отражение в автобиографичес­ких повестях М. Горького, другая — в повести А. Белого «Котик Ле­таев».

К реконструкции детских ощущений и представлений обратил­ся в 30-е годы М. Зощенко. В повести «Возвращенная молодость» он прошел со своим героем обратный путь — от тридцати лет до мла­денчества. Опыт А. Белого развит и в «Других берегах» В. Набокова. Особый интерес представляют книги, где в герое (в раннем ли дет­стве или чуть позже) подчеркивалось творческое начало,— просле­живается путь рождения писателя. К ним относятся произведения М. Пришвина («Кащеева цепь»), И. Бунина и В. Набокова.

И. Бунин и В. Набоков Дом-Россию потеряли навсегда, покинув родину после Октябрьской революции. Как бы ни проклинали они большевистскую власть и новое государство, Россия оставалась в сер­дце до конца дней, а в автобиографических произведениях осуще­ствилось своеобразное возвращение в родные места.

«Жизнь Арсеньева» (1927—1933) не о том, как стал писателем Иван Алексеевич Бунин, а о рождении творческой личности в Алексее Арсеньеве на благодатной среднерусской почве. Чувственное воспри­ятие жизни в основе всех его впечатлений («...Эту меловую синеву, сквозящую в ветвях и листве, я и умирая вспомню»). Детские впечат­ления осознаются писателем как самые важные, а потому сохранен­ные с далекой поры и воспроизведенные так зримо живущими в том «глухом и милом краю <...> где так мирно и одиноко цвело мое ни­кому в мире не нужное младенчество, детство...» Именно детство помогает установить связь прошлого с настоящим: «Какие далекие дни! Я теперь уже с усилием чувствую их своими собственными при всей той близости их мне, с которой я все думаю о них за этими записями и все зачем-то пытаюсь воскресить чей-то далекий юный образ».

Интуитивно И. Бунин и его герой отталкивались от социальных проблем: «Я написал и напечатал два рассказа, но в них все фальши­во и неприятно: один о голодающих мужиках, которых я не видел и, в сущности, не жалею, другой на пошлую тему о помещичьем разо­рении и тоже с выдумкой, между тем как мне хотелось написать про громадный серебристый тополь». Героя отталкивает не просто соци­альный аспект, а фальшь; не имеющий жизненного опыта молодой писатель готов лишь к восприятию поэтичности мира.

Общая для эмигрантов тоска по России в «Жизни Арсен ьева» переключалась автором в тональность не столько грустную, тягост­ную, сколько жизнеутверждающую. Как позднее и у В. Набокова, в «Жизни Арсеньева» передано ощущение кровной связи с родиной. Она еще сильнее подчеркнута в отъединенности героя и от собратьев по профессии, и вообще от людей: «Я испытал чувство своей страш­ной отделенности от всего окружающего, удивление, непонимание,— что это такое все то, что передо мной, и зачем, почему я среди всего этого?». От любых впечатлений — поэтических, любовных, родствен­ных — автобиографический герой неизменно возвращался к пости­жению своего призвания: «Спрашивал себя: все-таки что же такое моя жизнь в этом непонятном, вечном и огромном мире... и видел, что жизнь (моя и всякая) есть смена дней и ночей, дня и отдыха, встреч и бесед, удовольствий и неприятностей, иногда называемых собы­тиями... а еще — нечто такое, в чем как будто и заключается некая суть ее, некий смысл и цель, что-то главное, чего уж никак нельзя уловить и выразить». Хотя рассказана только юность Арсеньева, но, как замечает О. Бердникова, «перед читателем романа предстает дей­ствительно вся жизнь его героя». Полувековая дистанция между героем и автором-повествователем проявляется в сочетании юной не­посредственности и свежести восприятия мира со зрелыми раздумь­ями о жизни человека, о радости и трагизме его существования.

«Другие берега» Набокова (1954) возвращали потерянный рай детства. В. Набоков возвращал себе Россию и себя в Россию. Книга кончалась отплытием в Америку, но «другой», далекий берег был на­всегда приближен, запечатлен. Сбывалось обещание автобиографи­ческого героя «Дара» — вернуться в Россию строчками своих книг. Чтобы «пробиться в свою вечность», писатель обратился к изучению младенчества: «Я вижу пробуждение самосознания, как череду вспы­шек с уменьшающимися промежутками. Глядя туда со страшно да­лекой, почти необитаемой гряды времени, я вижу себя в ТОт день во­сторженно празднующим зарождение чувственной жизни». Именно чувственное восприятие и позволило писателю воссоздать Россию, родные места, не только умом, но кровью осознать эту связь: «Я с праздничной ясностью восстанавливаю родной, как собствен­ное кровообращение, путь из нашей Выры в село Рождествено».

Если Россия в детские и юношеские годы героя И. Бунина—источ­ник его писательского дара, то в книге В. Набокова вечная связь с ней осуществлена памятью художника. Третья редакция произведения со­здана в 1966 году под названием «Speak Memory» — «Память, говори».

А. Гайдар «Школа», В. Катаев «Белеет парус одинокий», «Хуторок в степи», «Катакомбы», «Лёнька Пантелеев», К. Паустовский «Повесть о жизни».

На воспоминаниях о детстве построены некоторые книги О. Бер­ггольц и В. Астафьева. Объединяет их предельная искренность авто­ров, исповедальность. В повестях Астафьева 1960—1970-х годов глав­ным героем являлся мальчик, подросток. Это относится и к Ильке из «Перевала», и к Толе Мазову из «Кражи», к Витьке из «Последнего поклона», к Мальчику из «Оды русскому огороду». Общее у назван­ных героев — их раннее сиротство, столкновение с материальными трудностями в детстве, повышенная ранимость и исключительная отзывчивость на все доброе и прекрасное.

Главное в самоанализе героя «Последнего поклона» (1960-1989) — понимание того, что дали ему и чем были для него родные и близ­кие люди, живущие, казалось бы, в сфере сугубо практических по­вседневных забот и интересов. В построении повести важна не био­графическая последовательность, а принцип выделения первых открытий мира, первых проверок силы, смелости, первых оценок старших людей. «Лежал, думал, пытался постигнуть человеческую жизнь, но у меня ничего не получалось. Впоследствии я убедился, что жизнь постигнуть даже взрослым людям не всегда удается»; «...но ничего этого я пока еще не ведаю, пока я свободен и радостен, как благополучно перезимовавший воробей».

В «Оде русскому огороду» при изображении Мальчика чувство­валась авторская ирония («не мог знать, как ни тужился»). И не па­фос утверждения («никогда не забуду», «потом пойму»), а горькую усмешку замечал читатель в отношении взрослого к неведению дет­ства: «Наивный мальчик! Если б все в мире делалось по воле детей, не ведающих зла». В поступках Мальчика теперь больше внимания обращается на то, что хотелось бы забыть, да не удается, что пятном лежит на совести и никак не украшает биографию. «Память моя, ты всегда была моей палочкой-выручалочкой. Так сотвори еще раз чудо — сними с души тревогу, тупой гнет усталости... И воскреси,— слышишь! — воскреси во мне Мальчика, дай успокоиться и очис­титься возле него». Путь героя — через муки, страдания, понимание своего долга перед старшим поколением к осознанию ответственно­сти за себя и свое поколение.

Одна из тем автобиографической прозы последнего десятилетия связана с раскрытием непростых отношений между отцами и детьми.

15. Противоречивость в оценке литературного процесса 30-х годов (путь к единению, приоритет «производственной» тематики, эталонная книга Н. Островского, сложность авторской концепции «Тихого Дона», «задержанная»литература»)

Раньше в учебниках для этого периода главным считалось создание Союза советских писателей, факт объединения на почве общих идей – признания коммунистического строительства реальным путём к достижению счастливого будущего. Главным героем литературы должен был стать человек труда. Этот лозунг прозвучал и на I съезде писателей. В соответствии с ним авторы учебников подчеркивали, что сила нового героя в осознании великого преобразующего значения революции. Это осознание делает истинными героями персонажей книг о становлении нового общества. Вершинной фигурой в этом ряду оказался Павел Корчагин, но ряд включал, скажем, и гробовщика Журкина, мальчика на побегушках Тишку из повести Малышкина «Люди из захолустья»,— подтверждалось глубинное влияние революции. Общественные интересы ставились писателями, их героями и литературоведами неизменно и неизмеримо выше личных. Поскольку новое утверждалось в жестокой борьбе с остатками старого и во враждебном окружении, то у героев не должно было угасать чувство ненависти ко всем проявлениям старого, а критики считали такие эмоции естественными и оправданными. В борьбе за идеалы не могли быть препятствием ни родственные отношения, ни любовь.
Провозглашенный в качестве орудия новых писателей новый литературный метод (и утвержденный советскими исследователями литературы) вооружал авторов принципами отражения новой действительности — обязательно в ее революционном развитии. Критика социалистического реализма если и проникала в перестроечные годы на страницы учебных пособий, то с позиций отдельных поправок. Писатели могли критиковать отдельные недостатки, отдельных чиновников, но не должны были касаться основ системы. Это положение ни в одном из пособий не подвергалось сомнению. Учителем всех писателей был представлен М. Горький.
В данной характеристике отсутствовала значительная часть писателей, которые не разделяли общих установок, не говоря уже о тех, кто покинул родину. Не было Б. Пильняка и Е. Замятина, Д. Хармса и К. Вагинова, Н. Клюева и П. Романова и многих, многих других. С оговорками по поводу незрелости мировоззрения вводился материал о М. Булгакове и А. Платонове, И. Бабеле и И. Бунине.

Даже после снятия запретов и реабилитации инакомыслящих в учебные пособия не включался анализ причин преследования таких писателей, как М. Зощенко и А. Платонов, Б. Пильняк и «перевальцы». В результате их произведения оставались для студентов не до конца понятными, не воспринимались в контексте эпохи.
Переосмысливая оценки литературы 30-х годов, важно понять необходимость не только расширения картины за счет включения отсутствующих ранее имен и запрещенных произведений. Не менее существенно разобраться в последствиях длительного существования нормативной литературы, «образцовых» книг, в которых было определено, какие идеи и чувства должны разделять герои, о чем им положено думать. Даже встречая утверждения о значении искренности в искусстве, нельзя забывать, что сомнения героев, рефлексия считались дурным показателем, подчеркивали их слабость, безволие. Обращаясь к статьям и рецензиям критиков 30-х годов, нельзя забывать их роль политических инструкторов.
Привлечение разнообразных материалов будет способствовать конкретному выяснению того, как, с одной стороны, насаждалась официальная идеология, определившая на многие годы проблематику и пути решения этих проблем в литетуре, с другой — характер противостояния писателей давлению власти.
Одна задругой исчезают литературные группировки с различными платформами и манифестами. Сформулированная в 1929 году в партийной печати установка на объединение осуществлялась на практике. Постановлением 1932 года официально запрещаются все группировки и объявляется о создании единого Союза советских писателей. Организация Союза закрепляется в 1934 году на его I съезде, где был принят устав, избраны руководящие органы и поставлены задачи — все по аналогии с партийной организацией. Главная из этих задач — идейное единство, подчинение литературы партийно-государственной идеологии, объединение творческих сил с помощью нового метода, названного социалистическим реализмом. В этом проявился не только приоритет, отданный реалистической литературе, но отказ от всех иных путей отражения действительности. Новая литература призвана была, по существу, не исследовать, а демонстрировать, не пытаться понять противоречия жизни, а показывать читателю, какой она должна быть, каким должен быть человек,— таким путем осуществлялось воспитание читателя, особенно молодого.
Видимо, правы те современные литературоведы, которые утверждают, что соцреализм, каким его мыслили и реализовали энтузиасты нового метода, к реализму отношения не имеет. Если реализм подлинный исследует и изображает характеры в типических обстоятельствах, то реализм социалистический показывал нормативные характеры в нормативных обстоятельствах с четкой регламентацией отрицательных ситуаций и качеств, с обязательной установкой на победу социалистических идей. В литературе всех жанров (роман, очерк, пьеса, поэма и т. д.) необходимо было в первую очередь показывать достижения строительства, победу новой идеологии над старой. Любые факты инакомыслия пресекались на корню совсем в духе рапповской «дубинки». Так, разогнана была группа обэриутов (объединение реального искусства) зимой 1931 года; ее членов арестовывали в разные годы, в 1937-м был расстрелян Н. Олейников, в 1941-м в тюремной больнице умер Д. Хармс, с 1938-го по 1944-й в дальневосточных лагерях находился Н. Заболоцкий. «Развенчана» попытка бывших «перевальцев» пристроиться к новой литературе: «снова выйти на арену литературной жизни и со своим старым гнилым багажом, старой идеологией проскочить в социалистическое общество».
Те, кого многие годы считали классиками советской литературы, писателями первой величины,— М. Горький, А. Толстой, из которых один был явным противником революции в 1917—1918 годах, другой — эмигрантом первой волны,— в 30-е годы высказывались в духе государственной идеологии. М. Горький заявлял о признании «большевизма единственной боевой руководящей идеей в творчестве, в живописи словом». А Толстой провозглашал: «Полмиллиарда трудового населения земного шара с нетерпением ждут от нас, когда же мы заговорим во всю силу социалистического реализма о больших людях и больших делах».
Создавалась литература установочная, лишенная свободы мысли, свободы поиска, возможности индивидуальных решений конфликтов. В этом ряду наиболее широко представлены многочисленные книги о социалистическом строительстве («Соть» Л. Леонова, «День второй», «Не переводя дыхания» И. Эренбурга, «Время, вперед!» В. Катаева, «Гидроцентраль» М. Шагинян, «Люди из захолустья» А. Малышкина, «Мужество» В. Кетлинской и др.). В центре внимания авторов был показ энтузиазма, нового отношения к жизни. Конфликты, как правило, связаны со столкновением людей пассивных и энергичных, равнодушных и увлеченных. Внутренние противоречия чаще всего касались преодоления привязанности к старой жизни. Сама идея разрушения старого не только не подвергалась сомнению, но рассматривалась как единственно правильная, обеспечивающая счастье. При всем различии сюжетов, изображенных ситуаций, книги эти объединяла общность сознания целесообразности и оправданности любых материальных лишений и трудностей, поскольку они окупаются святой революционной идеей, идеей коммунистического будущего, ради которого можно поступиться интересами личности и всеми благами отдельного человека.
В том же ряду можно рассматривать и книги, которые по существующей традиции относились к «романам воспитания» — воспитания новой личности в условиях строительства новой жизни. Не одно поколение выросло на героической романтике книги Н. Островского «Как закалялась сталь». Искренность убеждений автора,1кР пользование фактов собственной биографии и сегодня затрудняют критическое переосмысление произведения. Вместе с тем эта повесть является наиболее ярким примером того, как (по утверждению критика Л. Аннинского) соединялась популярность, идущая снизу, и культ, насаждаемый сверху. На примере Корчагина мы видим, как овладевала молодым человеком идея революционной борьбы, как рождалась готовность ради этой идеи пожертвовать собой и другими, как всеми поступками и помыслами начинала руководить не любовь к ближнему, а ненависть к врагу.
С особым вниманием мы пересматриваем сегодня отношение к произведениям, посвященным коллективизации в деревне. Большая их часть (В. Кудашева и И. Шухова, Н. Брыкина и И. Макарова и др.) широкому читателю просто неизвестна. Одна из причин такого «отсутствия любознательности» — в общепринятой точке зрения, что все их проблемы, только более талантливо и ярко, раскрыты в «Поднятой целине» М. Шолохова. «Поднятая целина» рассматривалась как совершенное художественное произведение, по существу, закрывающее тему, снимающее все вопросы и сомнения. М. Шолохов действительно талантливо — а это проявляется прежде всего в языке, в умении услышать и передать народную речь — показал, что крестьяне якобы приняли колхозы как самый верный путь для осуществления своих надежд на новую жизнь.
Высказанная М. Шолоховым впоследствии мысль о тождестве «указки партии и веления сердца» осуществлена уже в первой части «Поднятой целины» (1932) и закреплена в середине 1950-х годов во второй части. «Единственно правильная трактовка» сложнейшей проблемы обеспечивалась, кроме всего прочего, отсутствием в читательском обиходе произведений, скажем, того же А. Платонова, заставлявших усомниться в верности как идеи коллективизации, так и путей ее осуществления. Монополия Шолохова на решение проблемы коллективизации была нарушена только в 60-е годы, когда появились романы и повести С. Залыгина, В. Белова, Б. Можаева и др.
К числу произведений, отвечающих государственному заказу, относятся и книги К. Федина, А. Толстого, Л. Леонова, в которых главными героями выступали интеллигенты. Старая интеллигенция допускалась в новую жизнь и — соответственно — на страницы книг в роли положительных героев лишь при условии принятия ]революционной идеи. Такой путь преодоления личных противоречий, привязанности к старой жизни совершали персонажи повестей и романов о гражданской войне («Хождение по мукам» А. Толстого), о строительстве новой жизни («Дорога на океан» Л. Леонова).

16. Литература и война (40-ые годы). Проза, поэзия, драматургия

Небольшой по времени, но один из самых напря­женных периодов в жизни страны, а соответственно — и литературы. Чем не удовлетворяют характеристики отечественной литературы это­го времени? Казалось бы, все соответствует истине — отмечена само­отверженность и подвиг литераторов, разделивших судьбу народа, сра­жавшихся на фронтах и поддерживавших своими произведениями стойкость и волю к сопротивлению, вдохновлявших на мужествен­ные поступки. Во всех учебниках и учебных пособиях подчеркнуто то духовное единство деятелей литературы и всего народа, которое ха­рактерно для времени суровых испытаний.

Может быть, достаточно из этой характеристики изъять обязатель­но присутствующую в ней партию как вдохновителя и организатора всех побед, и все станет на свои места? Однако простым вычитанием ничего не решить.

Новые знания о политических и военных событиях, новые све­дения о начале войны и ее ходе, новая информация и оценка резуль­татов войны не отменяют и никогда не изменят того, что война при­несла страдания народу, что народ русский защищал свое отечество, свой дом, защищал своей кровью и заплатил за победу огромную цену. Другое дело, что в сегодняшнем восприятии художественной и очер­ковой литературы мы должны учитывать ряд моментов, вносящих коррекцию и в общие оценки, и в частные характеристики. Та прав­да войны, которая была представлена в литературе и так же безого­ворочно воспринималась, не могла быть полной правдой, и не толь­ко по недостатку информации у авторов. Ее строгая дозировка, а кроме того, многочисленные табу на темы — об отступлении, об оккупации, о пленных и др.— создавали заведомо усеченную или не­верную картину. Для фронтовой печати — а именно она была основ­ным местом публикации не только заметок, но и стихов, пьес, повестей — сверху спускались указания и о содержании, и о жанрах, и о репертуаре печатных рубрик. Шел процесс, по словам Е. Добренко, «макетирования массового сознания». В военной литературе про­исходило «резкое спрямление цветового центра», мир из простого ста­новился предельно простым. Метод двухцветного письма позволял давать противнику любые оценки. Нельзя не согласиться с исследо­вателем, что особенно грубо и прямолинейно осуществлялось изоб­ражение врага.

Мы привыкли к характеристике Отечественной войны как осво­бодительной, имеющей благородные и гуманные цели. Именно пи­сатели, участвовавшие в войне и продолжающие до сих пор созда­вать произведения о тех страшных и кровавых событиях, позволяют нам осознать, что война и гуманизм — понятия несовместимые, убий­ство человека, даже если он фашист, не облагораживает, а наносит непоправимые психологические травмы. Обращаясь сегодня к про­изведениям, созданным в период войны, мы с особой ясностью ви­дим, как литература учила ненависти, мести. «Наука ненависти» — не просто название очерка М. Шолохова, но смысл большей части статей, очерков, призывов. «Убей его!» — опять-таки не только вы­несенный в заглавие стихотворения К. Симонова лозунг, но идейный пафос литературы, призванной вести в бой.

Современная проза о войне — произведения В. Астафьева, В. Быкова, В. Кондратьева, размышления и анализ современных ис­следователей Л. Лазарева, А. Бочарова, Е. Добренко помогают пере­осмыслить содержание понятий «подвиг», «предательство», несколь­ко иначе отнестись к «эротике насилия», которая заполняла, к примеру, произведения А. Толстого и В. Василевской.

При изучении литературы периода войны основными источни­ками остаются сами тексты. На протяжении многих лет, особенно к юбилейным майским датам, издавались поэтические и прозаиче­ские сборники. Среди них трехтомник «В редакцию не вернулись» (1972—1973), «Строка, оборванная пулей» (1985), «Слова, пришед­шие из боя» (1980) и др. Кроме того, в собраниях сочинений К. Си­монова, А. Толстого, Б. Горбатова, О. Бергольц, И. Эренбурга один из томов, как правило, отведен произведениям, созданным во время войны. Дополнительные материалы можно получить и в 78-м томе «Литературного наследства» («Советские писатели на фронтах Ве­ликой Отечественной войны»). Понимание особенностей труда пи­сателя во фронтовой печати дают книги главного редактора газеты «Красная звезда» Д. Ортенберга. Они включают воспоминания и документы, анализ собственной редакторской деятельности и характе­ристику материалов, взятых из подшивок газеты далеких 40-х годов.

Во всех жанрах литературы военного времени звучали общие мо­тивы: идея защиты отечества, ненависть к врагу; поэтизация подви­га — особенно в начале войны; отказ от романтизации с тем, чтобы показать войну как тяжкий труд — как правило, в последние годы войны. Естественно, что названные мотивы, в первую очередь, на­шли отражение в поэзии и публицистике. Сегодня имеет смысл об­ращаться к тем произведениям, которые пережили испытание вре­менем, подкупают искренностью, сознанием общности поэта с народом. Таковы «Мужество» А. Ахматовой, «Февральский днев­ник» О. Берггольц, стихи молодых погибших поэтов.

Остается одним из ярких поэтических произведений о народном характере поэма А. Твардовского о Теркине. «Поэма была моей ли­рикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и при­сказкой, разговором по душам и репликой к случаю»,— характери­зовал ее автор. В силу того, что главное в ней — человеческое в облике героя, мы и сегодня чувствуем ее лирику, юмор, эпичность общей кар­тины.

Осмысливая поэзию военных лет, современный исследователь М. Пьяных называет ее лидерами А. Твардовского и О. Берггольц. Боль и беда народа стали у них личной трагедией поэта. Слова любви звучали не лозунгом и декларацией, а клятвой в верности, проверен­ной на пороге смерти.

Во время войны было организовано несколько дискуссий о лите­ратуре — о советской поэзии, об образе советского офицера, о ленин­градской теме. Материал дискуссий и статьи тех лет, посвященные задачам, успехам и недостаткам литературы, настолько идеологичны и штампы в них «забивают» малейшее проявление индивидуальной мысли, что сегодня вряд ли стоит к ним обращаться. Современному читателю легко отделить вещи, написанные на заказ, и произведе­ния, созданные кровью сердца. К первым относится, например, пье­са А. Корнейчука «Фронт» с плакатно-примитивным изображением генералов-полководцев. Ко вторым — повести В. Гроссмана «Народ бессмертен», А. Бека «Волоколамское шоссе», В. Овечкина «С фронтовым приветом» с искренним стремлением создать правдивую кар­тину войны и портреты ее рядовых участников.

Наибольший интерес представляют произведения о войне тех писателей, которые подтвердили свою независимость от политичес­кой конъюнктуры и в последующие годы, а читатель узнал уже в по­смертных публикациях их произведения, раскрывающие противоре­чия народа и власти, системы и человеческой индивидуальности, которые звучали, пусть не так откровенно, и в книгах военных лет.

В 1989 году вышел сборник В. Гроссмана «Годы войны», в кото­рый включены его записные книжки 40-х годов. Эти записки, как сказано автором публикации, «дают возможность узнать честную „деловую" правду о войне, ее светлых и черных, горьких и радост­ных, трагических и сдобренных солдатской шуткой страницах».

Среди книг о блокадном Ленинграде выделяются «Записки бло­кадного человека» Л. Гинзбург, вышедшие недавно, а созданные под живым впечатлением от поединка со смертью в осажденном городе. «Ну, а нужно ли писать? А вот нужно ли еще писать? — как бы и к нам обращен вопрос-раздумье автора.— Или один только и есть посту­пок — на фронт. Драться с немцами... Прочее от лукавого». Рассказ Л. Гинзбург о голодных очередях, о вдруг ушедшем чувстве страха, об особенном ленинградском спокойствии делает сегодняшнего чита­теля участником тех страшных 900 дней.

Книги воспоминаний, написанные позднее, привлекают доку­ментами, письмами, дополняющими наше знание уже не столько о произведениях, сколько о писателях военных лет. К примеру, в книгу А. Борщаговского «Записки баловня судьбы» (1991) включены «дру­жеские» письма Сталина А. Корнейчуку, советы по поводу пьес, рас­сказ о поведении в ряде ситуаций А. Фадеева.

Невозможность говорить открыто, тем более публиковать про­изведения, в которых выражались какие бы то ни было сомнения и критика в адрес руководства, не могли исключить дневников, за­писок, писавшихся тайно, «впрок». Последние годы восполнили и этот пробел в нашем представлении об уровне осмысления поэтами, писателями событий военного времени. Одна из последних публика­ций — «Зарубки памяти» из книги «Записки о войне» Б. Слуцкого.

История литературы об Отечественной войне, очевидно, будет корректироваться по мере публикаций из писательских архивов.

17. Литература о Великой Отечественной войне (В. Быков, В. Кондратьев, В. Астафьев)

Великая Отечественная война — неисчерпаемая тема нашей литературы. Меняются материал, авторская тональность, сюжеты, но память о трагических днях живет и в новых книгах о ней на исходе XX века.

Задачи послевоенной литературы в основном сводились к разо­блачению германского фашизма и прославлению героизма советских людей. Но художественная литература не могла ограничиться агита­ционно-пропагандистскими функциями. Уже в повести В. Некрасо­ва «В окопах Сталинграда» (1946) читатель сталкивался не с романти­зацией подвигов, а с изображением будней войны. «Судьба человека» М. Шолохова (1956) переключала внимание с настоящего человека на судьбу человека обыкновенного. Даже пребывание в плену Андрея Соколова не помешало стать ему примером народного героя, тогда как тысячи пленных в подобных ситуациях попадали в советские ла­геря и судьба их складывалась куда более трагично. В 1958 году В. Бо­гомолов рассказом «Иван» поднял одну из самых трагических тем, свя­занную с судьбой детей. Школьники, правда, изучали «Сына полка» (1944) В. Катаева о безмятежных приключениях Вани Солнцева.

Во второй половине 50-х годов в литературу пришли вчерашние лейтенанты Г. Бакланов, Ю. Бондарев, В. Быков. Их произведения вызвали дискуссии о правомерности «окопной правды» и горячий читательский отклик. В публицистических выступлениях, в интер­вью эти писатели отстаивали свое право на отказ от показной герои­ки и панорамного изображения военных событий. «Не нужно много говорить о том,— подчеркивал В. Быков,— какую роль тогда играли и героизм и патриотизм. Но разве только они определяли социальную значимость личности, поставленной нередко в обстоятельства вы­бора между жизнью и смертью».

Так, в повести Г. Бакланова «Пядь земли» (1959) действие проис­ходило на маленьком пятачке, ставшем испытательным полигоном для солдат и их командира — вчерашнего школьника. В школе за со­рок пять минут урока истории можно было «пройти» несколько ве­ков, теперь минуты пребывания на плацдарме — это минуты жизни, которые могут стать последними. Военной статистикой предусмот­рен после каждого сражения процент раненых, убитых, пропавших без вести. Для матери героя повести он не просто один из лейтенан­тов, попадающий в одну из граф этой статистики, он — ее единствен­ный сын. Один окоп, одно подразделение, один день — сужение про­странства и времени позволило достичь максимального напряжения в передаче внутреннего состояния героев.

Вчерашние фронтовики обращались и к изображению трагиче­ских ситуаций, о которых писатели раньше умалчивали. В советской литературе не принято было показывать недостатки руководителей, тем более ставить под сомнение приказы, даже если они вели к на­прасной гибели людей. Как бы само собой предполагалось, что вой­на — это неизбежные жертвы, а ради защиты Родины любые жертвы заранее оправданы. Через много лет после окончания войны стали возможны объективный анализ событий, оценка профессионально­го и морального уровня командиров. Но и в давних произведениях фронтовиков уже была поставлена эта проблема. В повести В. Нек­расова читатель становился свидетелем напрасной гибели солдат, брошенных под пули приказом Абросимова. В повести К. Воробьева «Убиты под Москвой» (1961) погибла рота кремлевских курсантов, а ее командир Рюмин застрелился, будучи не в силах повлиять на ход событий и понимая собственную вину перед вверенными ему ребя­тами. В повести В. Быкова «Мертвым не больно» (1966) писатель изобразил штабного командира Сахно, лютующего от собственной трусости, тоже повинного в напрасной гибели солдат. В посмертно опубликованном рассказе 70-х годов В. Тендрякова «Донна Анна» выведен лейтенант Галчевский, которого писатель (и судьба) карают за загубленные жизни, но ему дана и горькая минута прозрения. За­подозрив командира в трусости, он убил его и сам повел солдат в ата­ку—и всех положил под пули, а сам остался жив. Остался, чтобы понять свою трагическую вину, чтобы крикнуть перед расстрелом: «Я не враг! Мне врали! Я верил!» Такой ценой заплатил Галчевский за свои книжные представления о храбрости, патриотизме, чести.

Если в повести В. Некрасова вина ложилась на одного Аброси­мова, то лейтенант Володька в «Сашке» В. Кондратьева (1979) долго помнит, как он, выполняя такой же приказ, положил в захлебнув­шейся атаке свой взвод. В. Некрасов одним из первых начал честный разговор о войне, без излишней помпезности и лжегероизации. В. Кондратьев в литературу пришел уже немолодым человеком. Он почувствовал, что должен рассказать о том, что за него никто не рас­скажет: «Схватила меня война за горло и не отпускает, и настал мо­мент, когда я уже просто не мог не начать писать». Открытием В. Кондратьева был образ пехотинца Сашки: «На все, что тут дела­лось и делается, было у него свое суждение. Видел он — не слепой же — промахи начальства, и большого и малого, замечал и у ротного своего, к которому всей душой, и ошибки, и недогадки». Но, как от­мечал В. Ялышко, сопоставляя военные повести В. Некрасова и В. Кондратьева, должно было пройти более тридцати лет после во­енных событий, чтобы мог быть отображен конфликт, при котором герой отказывается выполнять приказ — расстрелять безоружного немца, не согласившегося давать информацию о действиях и распо­ложении своей части.

Изменение подхода к конфликтам в военной прозе можно про­следить и при анализе произведений разных лет одного писателя. Уже в первых повестях В. Быков стремился освободиться от стереотипов при изображении войны. В поле зрения писателя всегда крайне на­пряженные ситуации. Герои стоят перед необходимостью самим при­нимать решения. Так, к примеру, было с лейтенантом Ивановским в повести «Дожить до рассвета» (1972) — он рисковал собой и теми, кто пошел на задание с ним и погиб. Склада с оружием, ради которо­го организована эта вылазка, не оказалось. Чтобы как-то оправдать уже принесенные жертвы, Ивановский надеется взорвать штаб, но и штаба обнаружить не удалось. Перед ним, смертельно раненным, возникает обозник, в которого и швыряет лейтенант, собрав остав­шиеся силы, гранату. В. Быков заставляет читателя задуматься над смыслом понятия «подвиг».

В свое время велись споры о том, можно ли считать героем учи­теля Мороза в «Обелиске» (1972), если он ничего не совершил герои­ческого, не убил ни одного фашиста, а лишь разделил участь погиб­ших учеников. Не соответствовали стандартным представлениям о героизме персонажи и других повестей В. Быкова. Критиков сму­щало появление чуть ли не в каждой из них предателя (Рыбак в «Сотникове», 1970; Антон Голубин в «Пойти и не вернуться», 1978 и др.), который до рокового момента был честным партизаном, но пасовал, когда приходилось рисковать ради сохранения собственной жизни. Для В. Быкова не важно было, с какого Н П ведется наблюдение, важ­но, как видится и изображается война. Он показывал многомотивность поступков, совершаемых в экстремальных ситуациях. Читате-дю давалась возможность, не торопясь с осуждением, понять и тех, кто был явно не прав.

В произведениях В. Быкова обычно подчеркнута связь военного прошлого с настоящим.

Точка зрения писателя-фронтовика Виктора Петровича Астафьева (1924 – 2003) такова, что исход войны несет герой, сознающий себя частицей воюющего народа, несущего свой крест и общую ношу. Известно высказывание Виктора Астафьева о 12-томной «Истории Второй мировой войны», по поводу которой он сказал: «Мы такой войны не знали». В 1992 году Астафьев опубликовал роман «Прокляты и убиты». В романе «Прокляты и убиты» Виктор Петрович Астафьев передает войну не в «правильном, красивом и блестящем строе с музыкой и барабанами, и боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами», а в «ее настоящем выражении – в крови, в страданиях, в смерти». (Прокляты и убиты: Роман: Кн.1-2.- Кн. 1 Чертова яма; Кн.2 Плацдарм. М .- 1994.// Собр. соч. в 15т. Т.10; См. также: Роман-газета, 1992, N3; 1995.- №18). Роман высоко оценен не только литературной критикой, но и отмечен правительственными наградами. С этим романом автор стал финалистом российской Букеровской премии в 1993 году, лауреатом премии «Триумф» в 1994 году, а в 1995 году лауреатом Государственной премии Российской Федерации в области литературы. О романе написано много статей, не все его принимали. Не принимал писатель-фронтовик Юрий Васильевич Бондарев, не согласен с ним был писатель-фронтовик Георгий Бакланов. А его друг – писатель-фронтовик Евгений Иванович Носов, прошедший фронтовыми дорогами от Курска до Польши, такого понимания войны и такого изображения принять также не мог: «И это развело их в разные стороны в конце их жизни» (Евсеенко Иван. Время воспоминаний // Роман-газета, 2005, №1). Писатель вводит в роман свои философские и исторические рассуждения, дополняет роман своими комментариями, содержащими личные воспоминания, письма читателей, подтверждающих правоту Астафьева в художественном освещении войны. Он создает в романе свою героику войны, освещая её с точки зрения солдата, вскрывая фальш и ложь советской официальной системы. В 1998 году Астафьев написал повесть «Веселый солдат», которая была отмечена литературной премией имени Аполлона Григорьева в 1999 году.
Повесть начинается и заканчивается словами: «Четырнадцатого сентября одна тысяча девятьсот сорок третьего года я убил человека. Немца. Фашиста. На войне…». Все военные произведения Виктора Астафьева – это размышления о том, как может (смог) выжить отдельный человек на войне. Мастер военной прозы Виктор Астафьев в новых рассказах (Знамя. - 2001. - N1) описывает нелицеприятные события войны и послевоенную жизнь фронтовиков. Так романтический лейтенант становится причиной гибели солдат (Трофейная пушка), а боевой, честный Колька, вызвавший огонь на себя, после войны становится бандитом. И очень трагический рассказ “Пролетный гусь” (Новый мир. - 2001. - N1) о судьбе демобилизованного с фронта солдата и медсестры, которые – поженившись, поселяются на квартире в первом попавшем городке – Чуфырине, где у них рождается очень слабенький ребенок. Умирает ребенок, муж и жена кончают самоубийством от безысходности жизни. Рассказ “Пионер – всем пример” (Октябрь. -2001. - N1) повествует о жизни фронтовика, лагерника, писателя Антона Дроздова, жизни катастрофичной, с потерями близких и возмездием. К сожалению, это были последние произведения недавно умершего (2003) писателя России.

Писатели-фронтовики изображали не только экстремальные си­туации, но именно быт, «месиво» войны, как назвала эту жизнь Е. Ржевская. Используя собственный опыт и документы, строя про­изведение как автобиографическое или не вводя в сюжет автора, пи­сатели запечатлевали то, что осталось в их памяти -Памяти Поколе­ния фронтовиков. Читатель преодолевал временную дистанцию и оказывался в разреженном воздухе военных дней то на фронтовой дороге, то на передовой, то в госпитале. Написано так, что он будто и сам чувствует, как «пахло пленным, чужой нечистой одеждой, не нашим табаком, пахло отчаянием, страхом, чужой бедой». Е. Ржевс­кая — а это строки из ее повести — рассказывала и о своих впечатле­ниях военной переводчицы, и о том, чему была свидетелем в крова­вых боях подо Ржевом. Как и в ранних произведениях («От дома до фронта», 1964), так и в более поздних («Ближние подступы. Записки военного переводчика», 1980; «Ворошенный жар», 1982 —1983; «Зна­ки препинания», 1985) писательница сочетала документальную ос­нову, умение выделить конкретные бытовые детали, игру на контра­стах зрительных и чувственных впечатлений.

Столь же подробное изображение войны характерно и для нрав­ственно-психологических повестей Г. Бакланова. Вместе с генералом Щербатовым («Июль 1941 года», 1965) читатели содрогались от со­знания отцовской вины перед ребятами, которые радовались «лимон­кам», ожидая встречи с танками. Повесть «Навеки — девятнадцати­летние» (1980) — в ряду тех произведений, где трагедия войны ощущалась прежде всего в том, что принесла гибель молодым, взяв­шим в руки оружие, чтобы убивать (Б. Васильев «А зори здесь ти­хие», 1969; В. Астафьев «Пастух и пастушка», 1971). Напряженная трагедийная атмосфера этих произведений вызывала у читателя боль сопереживания и ощущение очистительной силы искусства.

Эволюция литературы о войне шла в разных направлениях. Это касается и глубины исследования, и расширения тематики, и непри­вычных жанровых модификаций («Пастораль» у В. Астафьева, роман-анекдот у В. Войновича). Повесть К. Воробьева «Это мы, господи!» (написана в 1943, опубликована в 1986) ввела тему фашистского пле­на, книга В. Семина «Нагрудный знак 08Т» (1978) поведала о жизни в арбайтлагере. А. Адамович писал о ней: «Неизвестно, что и как смог бы рассказать В. Семин в 40-е, в 50-е или в 60-е годы, если бы тогда написал свои романы о войне и лагере. В 70-е он и «обыкновенную» палаческую ярость немцев, и свои чувства лагерника — все подверг анализу, строгому, жестокому, не щадя никого». И сам В. Семин под­твердил эту мысль: «Я вернулся с ощущением, что знаю о жизни все. Однако мне потребовалось тридцать лет жизненного опыта, чтобы я сумел кое-что рассказать о своих главных жизненных переживаниях». Лишь на исходе 80-х стал возможен рассказ о войне, встречен­ной в советских лагерях. В 1988-1989 году в «Юности» опубликова­на автобиографическая книга Л. Разгона «Непридуманное». Мы уз­нали, как после начала войны сняты были все репродукторы, запрещена переписка и газеты, отменены выходные, к весне 1942 года лагерь перестал работать. «И тут выяснилось,— пишет автор,— что военный энтузиазм лагерного начальства был совсем неуместен. Ока­залось, что без леса нельзя воевать...» Автобиографизм военной про­зы — один из основных ее признаков. Он проявляется в прямом рассказе о своей судьбе, в мемуарных записках, как у Л. Разгона, и в сюжетном повествовании (В. Астафьев «Где-то гремит война», 1966; В. Амлинский «Тучи над городом встали», 1964; Ч. Айтматов «Ран­ние журавли», 1974).

Создание художественной прозы о войне шло параллельно с на­писанием документально-публицистических произведений. Авторы этих книг рассчитывали на прямое воздействие документа. Одна из первых в их ряду — «Брестская крепость» С. Смирнова (1954), явив­шаяся результатом многолетних поисков сведений о погибших геро­ях и о тех, кому удалось выйти из осажденной крепости. Докумен­тальные книги, обжигающие трагическими фактами, созданы белорусскими писателями Я. Брылем, В. Колесником, А. Адамови­чем («Я из огненной деревни», 1974), а также А. Адамовичем и Д. Гра­ниным («Блокадная книга», 1979-1981). В этом жанре работает и С. Алексиевич. Ее книга «У войны не женское лицо» (1984) пост­роена на рассказах незаметных, «негероических» участниц войны. До­кументальны воспоминания Е. Ржевской, ее последнее произведе­ние «Геббельс. Портрет на фоне дневника» (1994).

Страница 2 из 6412345...102030...Последняя »